Пока он говорил, перед ним быстро, словно перед утопающим, промелькнули все те ненавистные сцены, свидетелем которых он оказался, за приличное вознаграждение путешествуя по кругам ада и скотобойням достаточно отвратительным, чтобы сгодиться для раздела новостей. Южноафриканские негры, человек в газовой камере в Сан-Квентине, изрубленные тела алжирских фермеров, и повсюду толпы, повсюду полиция и парашютно-десантные части, и темнокожие дети с ногами, тонкими, как палки, с огромными животами и мухами, ползающими по воспаленным векам; повсюду тошнотворные запахи голода и нищеты, ужасающее зловоние смерти. И вдруг, сквозь тлетворный запах смерти, он ощутил мускусный аромат Бэбз. Уилл вдохнул его, и ему вспомнилась шутка насчет химического состава чистилища и рая. Чистилище — это тетраэтилен диамин и сульфурный гидроген, а рай — и это совершенно точно — симтринитропсибутилтолуэн, с рядом органических примесей. (Ха-ха-ха! — ох уж эти прелести светской жизни.) И вдруг запахи любви и смерти сменились грубым животным запахом: запахло псиной. Вновь с порывом ветра усилился напор дождя, застучавшего по рамам.

— Вы все еще думаете о Молли? — спросила Сьюзила.

— Мне вспомнилось то, о чем я почти совсем уже позабыл, — ответил Уилл. — Мне было года четыре, когда все это случилось, и вот теперь я опять об этом вспомнил. Бедняга Тигр.

— Что еще за бедняга Тигр?

Тигр — так звали красивого рыжего сеттера. Тигр — единственный источник радости в доме, где проходило детство Уилла. Тигр, милый, милый Тигр. Посреди страха и унижения, меж полярными противоположностями — отцом, презирающим всех и вся, и матерью, поглощенной собственной жертвенностью, — какая доброжелательность без усилий, какое непринужденное дружелюбие! Как он прыгал и лаял от неукротимой радостиМать, бывало, сажала сына на колени, рассказывала ему о Боге-Отце и Иисусе. Но в Тигре было больше Бога, чем во всех библейских сказаниях, вместе взятых. Тигр, в отношении к нему, Уиллу, как бы представлял собой воплощение Бога. И вдруг это Воплощение подхватило однажды собачью чуму.

— А что было потом? — продолжала расспрашивать Сьюзила.

— Помню: он лежит в своей корзине на кухне, а я стою рядом на коленях. Я погладил его, но шерсть не была уже такой шелковистой, как до болезни. Она слиплась и дурно пахла. Запах был настолько отвратителен, что я бы непременно ушел, если бы не был так сильно привязан к собаке. Но я любил Тигра — никого я не любил тогда так крепко. И я гладил его, приговаривая, что он скоро поправится. Совсем скоро — может быть, завтра утром. И вдруг собаку забила дрожь, а я пытался остановить ее, сжав голову Тигра руками. Но это не помогало. Дрожь перешла в конвульсии. Я не Мог смотреть на них без тошноты, не говоря уж об испуге. Мне было очень страшно. Внезапно конвульсии прекратились, и собака замерла неподвижно. Я поднял голову пса, но она упала с глухим стуком, будто кусок дерева.

Голос Уилла прервался, слезы потекли по щекам, а плечи затряслись от рыданий: четырехлетний мальчик изливал горе по своей собаке, потрясенный ужасным, необъяснимым фактом смерти. Но сознание резко, словно переключив передачу, вернуло его к действительности. Он снова почувствовал себя взрослым: ощущение того, что он плывет, куда-то исчезло.

— Простите. — Он вытер глаза и высморкался. — Да, таково было мое первое знакомство со Вселенским Ужасом. Тигр был моим другом, моим единственным утешением. Вот этого-то Вселенский Ужас и не смог потерпеть. И так же получилось с моей любимой тетей Мэри. Ее единственную я действительно любил и искренне восхищался ею; ей одной мог доверять. Но — Иисусе! — что же сделал с ней Вселенский Ужас!

— Расскажите, — потребовала Сьюзила. Уилл в замешательстве пожал плечами.

— Почему бы и нет? — спросил он. — Мэри Фрэнсис Фарнеби, младшая сестра моего отца. Она вышла замуж за солдата как раз перед началом первой мировой войны. Ей тогда было восемнадцать, и они с Фрэнком были очень счастливы! — Уилл хохотнул. — И за пределами Палы встречаются довольно приличные острова. Крохотные атоллы, а подчас и роскошный Таити, — и они всегда окружены Вселенским Ужасом. Но эти двое чувствовали себя счастливыми на своей собственной Пале. А потом, в одно прекрасное утро, а именно 4 августа 1914 года, Фрэнк отправился за море со своим полком, а в Рождество Мэри родила уродца: бедное дитя умерло не сразу, словно бы желало убедить свою мать, на что способен Вселенский Ужас, если он хорошо постарается. Только Бог способен сотворить идиота-микроцефала. Через три месяца Фрэнка ранило куском шрапнели, и он умер в больнице от гангрены. Но все это, — заключил Уилл, немного помолчав, — произошло до моего рождения. Тетю Мэри я впервые увидел в двадцатых годах; тогда она уже активно занималась помощью престарелым. Старики и старухи в богадельнях, старики и старухи, сидящие взаперти у себя дома; старые развалины, которые никак не желали умирать и все жили и жили, обременяя своих детей и внуков. Этакие струльдбруги или тифоны. Но чем безнадежней была немощность, чем капризней и сварливей характер, тем лучше было для тети Мэри. Ребенком я ненавидел ее подопечных. От них дурно пахло, они были ужасающе отвратительны, невыносимо скучны и придирчивы. Но тетя Мэри искренне любила их — любила несмотря ни на что. Моя мать, бывало, часто рассуждала о христианском милосердии; но никто но верил тому, что она говорила, так как ощущалось, что вся ее жертвенность проистекает из чувства долга. Но в тете Мэри невозможно было усомниться: она лучилась любовью, почти что физически ощутимой, как тепло или свет. Когда она брала меня с собой в деревню или — позднее — жила с нами в городе, я чувствовал себя так, как словно мне удалось выбраться из темного, холодного погреба на солнечный свет. Я оживал, согреваемый ее теплом. Но тут снова вмешался Вселенский Ужас. Поначалу она пыталась представить все как шутку. «Теперь я — амазонка», — сказала она после первой операции.

— Почему амазонка? — спросила Сьюзила.

— Амазонки ампутировали себе правую грудь, чтобы она не мешала им стрелять из лука. Они были воительницы. «Теперь я — амазонка», — повторил Уилл, словно увидел вновь улыбку на ее отважном лице и услышал нотку удовольствия в чистом, звенящем голосе. — Но через несколько месяцев отняли вторую грудь. И затем, после рентгеновского облучения и тошноты, началась медленная деградация. — Уилл жестко усмехнулся. — Это было бы смешно, если бы не было так ужасающе. Какая мастерская ирония! Ведь этой душе были присущи доброта, любовь, милосердие. И вдруг, по никому не ведомой причине, все пошло насмарку. Частичка ее тела подчинилась второму закону термодинамики, вместо того, чтобы бросить ему вызов. И по мере разрушения тела душа утрачивала свои добродетели, свою сущность. Героизм оставил ее, любовь и доброта испарились. В последние месяцы жизни моя тетушка уже не была той тетей Мэри, которую я любил и перед которой благоговел; она стала совершенно иной и даже похожей (и в том-то и состояла злейшая ирония!) на самых дряхлых, самых вредных стариков, которым когда-то служила поддержкой. Она была унижена, низведена до самого жалкого положения и обречена на медленную, мучительную смерть в одиночестве. Да, в одиночестве, — подчеркнул Уилл, — потому что нельзя помочь умирающему, нельзя, даже присутствуя при этом. Конечно, люди могут стоять рядом с больным или умирающим, но они находятся в другом мире. Умирающий совершенно одинок. Одинок в своих страданиях и смерти, как был он одинок в любви даже при максимальном взаимном удовольствии.

В воспоминаниях Уилла слились ароматы Бэбз и запах псины, и к ним примешивался запах больной тети Мэри— в те месяцы, когда рак прогрыз дыру в печени, и тело больной пропиталось тяжелым запахом разлагающейся крови. И вместе с этими запахами, отравлявшими его и вызывавшими тошноту, Уиллу припомнилось чувство безысходного одиночества, которое он испытывал, будучи ребенком, юношей, взрослым.

— Но самое главное, — сказал Уилл, — то, что ей был только сорок один год. Она не хотела умирать. Она отказывалась понять, что с ней случилось. Вселенский Ужас уволок ее во тьму, применив грубую силу. Я был свидетелем того, как это случилось.